«Цинковые» мальчики
...Тебя убьют там не за Родину... Тебя убьют неизвестно за что... Разве может Родина посылать на гибель своих лучших сыновей без великой идеи? Что же это за Родина?..
Ранним утром длинный, как автоматная очередь, телефонный звонок... Все-таки я жалею, что мы с ним не договорили.
— Послушай, — начал он, не представившись, — читал твой пасквиль. Если еще хоть строчку напечатаешь...
— Кто ты!
— Это неважно. Я тебя предупредил. Говорю от имени всех «афганцев».
— Почему не назовешь себя!
— Я тебя предупредил... Не трогай! Это наше!!.
...В полупустом зале ожидания сидел офицер с дорожным чемоданчиком, а рядом с ним худой мальчишка в спортивном костюме, подстриженный под солдатскую «нулевку», копал землю в ящике с фикусом. Бесхитростные деревенские женщины тут же подсели, выспросили: куда, зачем, кто? Выяснилось: офицер сопровождает домой солдата, который сошел с ума: «С Кабула копает, что попадет в руки, тем и копает: лопатой, вилкой, палкой, авторучкой». Мальчишка поднял голову: «Прятаться надо... Я для вас всех вырою щель... У меня быстро получается... Мы называли их братскими могилами... Большую щель выкопаю...».
Первый раз я увидела зрачки величиной с глаз.
Может, с этого начался «мой Афганистан». А может, еще раньше. Когда на кладбище молодая мать стояла на коленях перед свежей могилой и кричала. Так кричат, наверное, только раненые звери. Или там, в самом Афганистане, где видела убитые кишлаки, похожие на перепаханные поля. Мертвая глина недавнего человеческого жилища была страшнее темноты, из которой могли выстрелить.
Все-таки я жалею, что мы с ним не договорили...
«Не трогай! Это наше!!». Нет, мы все вернулись оттуда: кто посылал, кто воевал и кто молчал. И только жестокая, неблагодарная правда спасет нас от самих себя, чтобы еще раз сыновья не погибли, потому что отцы лгали, как говорили древние.
Все-таки я жалею, что мы с ним не договорили. Может, это был мой главный герой, раненный в самое сердце.
Минск. Светлана АЛЕКСИЕВИЧ.
«Летел я туда с надеждой вернуться обратно и пройти с гордо поднятой головой. А теперь думаю, что таким, каким я был до этой войны, уже никогда не буду. Нет... Не буду...
- Наша рота прочесывала кишлак. Идем с парнем рядом. Он открывает ногой дверь в дувал и в него — из пулемета, расстреливает в упор... Сознание заливает ненависть... Мы стреляли всех, вплоть до домашних животных, в животное, правда, стрелять страшно. Жалко. Я не давал расстреливать осликов. В чем же они виновны?.. У них на шее висели амулеты, такие же, как у детей... Когда подожгли пшеничное поле, мне стало не по себе, потому что я деревенский. Там вспоминалось из прежней жизни только хорошее, больше детство... Как пас лошадей возле леса... Как лежал в траве среди колокольчиков и ромашек... Как жарили на костре пшеничные колоски и ели...
И вот видишь: лежит огрызок человеческого тела, голова разметана на асфальте, как арбуз... Успела ли вылететь из него душа? Пройдет какое-то время, кажется, забыл... Выбежишь утром на физзарядку... Все полуголые до пояса, мокрые. Снова крутятся перед глазами кадры: как лопатой сгребают человеческое мясо, как разрываются и стреляют горящие пшеничные и кукурузные зерна. Все это, может, можно рассказать... Все это можно напечатать... Но что-то обидное для меня происходит... Не могу передать сути...
Иногда мне самому хочется написать все, что видел. Написать все, как было, и никаких размышлений. Шел дождь... И только об этом — шел дождь... Никаких размышлений — хорошо или плохо, что шел дождь. Все, как было...
Возвращались мы с надеждой, что дома нас ждут с распростертыми объятиями. И вдруг открытие — никому не интересно, что мы пережили. Во дворе стоят незнакомые ребята. «А, прибыл? Хорошо, что прибыл». Учителя тоже ни о чем не расспрашивали. Наш разговор:
— Надо увековечить память тех, кто погиб, выполняя интернациональный долг.
— Но, Володя, ведь это были двоечники, хулиганы. Как мы можем повесить на школе мемориальную табличку в их честь?
Тут к войне — свое отношение. Мол, что вы такого героического совершили? Проиграли войну? А кому она нужна была, эта война — Брежневу и генералам? Получалось, что мои друзья погибли зазря. И я вот мог погибнуть зазря. А моя мама увидела меня из окна и бежала через всю улицу, крича от радости.
В институте старый преподаватель убеждал:
— Вы стали жертвой политической ошибки...
— Мне было тогда восемнадцать лет. А вам сколько? Когда у нас там шкура лопалась от жары — вы молчали. Когда нас привозили в «черных тюльпанах» — вы молчали. Когда мы там убивали — вы молчали. Теперь все разом заговорили: жертва... ошибка...
А я не хочу быть жертвой политической ошибки. И я буду за это драться! Пусть свет перевернется, но это не перевернется: герои в земле лежат...»
(Владимир ЕРОХОВЕЦ, рядовой, гранатометчик).
«Я завидовал коллегам, побывавшим в Афганистане: у них накопился колоссальный опыт. Где в мирной жизни его приобретешь? Позади было уже десять лет работы хирургом в городской больнипё большого города, но пришел первый транспорт с ранеными, и я чуть с ума не сошел. Рук нет, ног нет, лежит обрубок, который дышит. Что можно для него сделать? Или оторвано две ноги, внизу ничего нет — обожженная кровавая яма. В садистских фильмах такое не увидишь. Молодые медсестры не выдерживали. То плачет так, что заикаться начинает, то хохочет. Одна стояла и все время улыбалась. Их отправляли домой.
Человек умирает совсем не так, как в кино. Попала пуля в голову — взмахнул руками и упал. А на самом деле: попала пуля в голову, мозги летят, а он за ними бежит, может полкилометра бежать и их ловить, свои мозги. Это за пределом. Он бежит, пока не наступит физиологическая смерть. Легче было бы застрелить, чем смотреть и слышать, как он всхлипывает. Если у него еще остались какие-то силы, просит смерти, как избавления, настолько все непереносимо. Другой лежит, к нему подкрадывается страх... Кричит, зовет... Проверишь: пульс нормальный. Успокоишь. А мозг ждет момента, когда человек расслабится... Не успеешь отойти от кровати, а мальчишки — нет.
Тем, кто там был, не захочется второй раз воевать. Какими бы мы ни были — наивные, жестокие, любящие жену и детей, не любящие жену и детей — мы все равно убивали. Я — не трагик, я — авантюрист. Я понял свое место в иностранном легионе, но ни о чем не жалею. Сейчас все заговорили о чувстве вины. У меня его нет. Виноваты те, кто нас туда послал. С удовольствием ношу афганскую форму, чувствую себя в ней мужиком. Однажды одел и пошел в ресторан. Администратор остановила на мне свой взор, а я ждал:
— Что, одет не по форме? А ну, дорогу — обожженному сердцу...
Пусть кто-нибудь мне скажет, что моя полевая военная форма ему не нравитсд, пусть пикнет. Почему-то я ищу такого человека...»
(Сергей ЛОСКУТОВ, военврач).
«Юра у меня был старшенький. Нехорошо матери в этом признаваться, но я любила его больше всех. Больше, чем мужа, больше, чем второго сына. Он был маленький, я спала и держала его за ножку. Не могла себе представить: как это я побегу в кино, а сына оставлю с кем-то. Могу сказать, что я всю жизнь была с ним. Воспитывала его только по книгам, по идеальным образам. Павка Корчагин, Олег Кошевой, Зоя Космодемьянская... В первом классе он знал, читал наизусть не сказки, не детские стихи, а целые страницы из «Как закалялась сталь» Николая Островского.
Он знал идеалы, но не знал жизнь. Я тоже воображала, что жизнь состоит из идеалов. Вот случай. Мы жили в Черновцах, Юра учился в военном училище. Однажды в два часа ночи — звонок в дверь, Стоит на пороге мой Юра.
— Ты, сынок? Что так поздно? Почему в дождь?
— Мама, я приехал тебе сказать: мне трудно жить. То, чему ты учила... Ничего этого нет... А это только начало. Как я буду жить дальше?..
Всю ночь мы с ним просидели на кухне. О чем я могла говорить? Опять о том же: жизнь прекрасна, людй хорошие. Он меня тихо слушал. Утром уехал в училище.
Он не был доволен своим выбором, потому что военным стал случайно. Из него мог получиться хороший историк. Жил он книгами: «Какая прекрасная страна — Древняя Греция». А в десятом классе на зимних каникулах поехал в Москву. Там у меня живет брат, полковник в отставке. Юра с ним поделился: «Хочу поступать на философский факультет». Тот не одобрил:
— Ты честный парень, Юра. Быть философом в наше время тяжело. Надо обманывать себя и других. Будешь говорить правду, угодишь за решетку или в сумасшедший дом.
Я видела в военном городке цинковые гробы. Но тогда один сын — в седьмом классе, другой — совсем маленький. Надеялась: пока они вырастут, война кончится. Разве война может быть такой длинной? «А она оказалась длиной в школу, тоже десять лет», — сказал кто-то на Юриных поминках.
Выпускной вечер в училище. Сын — офицер. Но я не понимала, как это Юре надо будет куда-то уехать. Не представляла на миг своей жизни без него.
— Куда тебя могут послать?
— Попрошусь в Афганистан.
— Юра!!!
— Мама, ты меня воспитала таким, теперь не думай перевоспитывать. Ты правильно меня воспитала. Все те выродки, которых я встречал в жизни, не мой народ и не моя Родина. Я поеду в Афганистан, чтобы доказать им, что в жизни есть высокое, что не каждому нужен для счастья только забитый мясом холодильник.
Что я могла сказать своему сыну? Что Родине это не нужно? А те, кому он хочет что-то доказать, как считали, так и будут считать: в Афганистан едут только за тряпками, за чеками. За орденами, за карьерой...
Не знаю, что со мной произошло: плакала, умоляла.
Призналась ему в том, в чем сама себе боялась признаться, — в своем поражении или прозрении, не знаю, как это назвать.
— Юрочка, жизнь совсем не такая, как я тебя учила. И если узнаю, что ты в Афганистане, выйду на площадь, на лобное место... Оболью себя бензином и сожгу. Тебя убьют там не за Родину... Тебя убьют неизвестно за что... Разве может Родина посылать на гибель своих лучших сыновей без великой идеи? Что же это за Родина?..
И он обманул меня, сказал, что поедет в Монголию. Но я знала, что это же мой сын, он будет в Афганистане.
В то же время ушел в армию Гена, мой младший. За него я была спокойна, он вырос другим. Их вечный спор с Юрой:
— Ты, Гена, мало читаешь. Никогда не увидишь книгу у тебя на коленях. Всегда гитара...
— Я не хочу быть таким, как ты. Я хочу быть, как все.
Они уехали, я перешла жить к ним, в детскую. Потеряла интерес ко всему, кроме их книг, их вещей, их писем. Юра писал о Монголии, но так запутывался в географии, что я уже не сомневалась, где он. Днем и ночью перебирала свою жизнь. Резала себя по кусочкам. Эту боль не передать никакими словами, никакой музыкой. Я сама его туда отправила. Сама!
...Входят какие-то чужие люди, по их лицам сразу ловлю — они принесли мне беду. Отступаю в комнату. Остается последняя надежда:
— Гена?!
Они все отводят глаза. А я еще раз готова отдать им одного сына, чтобы спасти другого.
— Гена?!
Дальше не могу... Не могу дальше... Два года я умираю... Я ничем не больна, но я умираю... Все тело у меня мертвое... Я не сожгла себя на площади... Муж не отнес и не бросил им в лицо партбилет... Мы, наверное, уже умерли... Только никто об этом не знает... Мы сами об этом не знаем...».
(Нина Сергеевна ГОЛОВНЕВА, мать погибшего младшего лейтенанта Юры Головнева).
«В декабре у меня намечалась свадьба, а в ноябре я уехала в Афгаяистан. Призналась жениху — рассмеялся: «Защищать южные рубежи нашей Родины?» А когда поверил, что не шучу: «Тебе что, здесь спать не с кем?»
Ехала сюда, думала: «Не успела на БАМ, на целину, повезло — есть Афган».
Была книжная московская девочка. Мне казалось, что настоящая жизнь где-то далеко. И там мужчины все — сильные, женщины — красивые. Много приключений. Хотелось вырваться из привычного...
В первый же день подошел прапорщик:
— Хочешь остаться в Кабуле, приходи ночью...
Толстенький, упитанный, по кличке, как потом девчонки шепнули, Баллон.
Взяли меня в часть машинисткой. Через пару недель ночью стучит в комнату солдат:
— Командир зовет.
— Не пойду.
— Чего ломаешься? Не знала, куда ехала?
Утром командир пригрозил сослать в Кандагар.
...По соседству в общежитии жили две девчонки: одна отвечала за электричество, звали Электричка, вторая занималась химводоочисткой — Хлорка. На все у них объяснение:
— Это — жизнь...
Как раз в это время в «Правде» напечатали очерк «Афганские мадонны». Из Союза девочки писали, что там он понравился, некоторые даже пошли в военкомат проситься в Афганистан. А мы не могли спокойно пройти мимо солдат, те ржали: «бочкаревки», вы, оказывается, героини... Выполняете интернациональный долг в кровати... Что такое «бочкаревки»? В бочках (такие вагончики) живут большие звезды, не ниже майора. Женщин с которыми они... зовут «бочкаревки». Мальчишки, кто служил, так и говорят: «Если услышу, что девчонка была в Афгане, для меня она исчезает». Мы пережили те же болезни, у всех девчонок гепатит был, малярия... Нас также обстреливали... Но вот мы встретимся в Союзе, и я не смогу этому мальчишке броситься на шею. Мы все для них б... или чокнутые.
Моя мама с гордостью объявляет знакомым: «Моя дочь в Афганистане». Наивная моя мама! Мне хочется написать ей: «Мама, молчи, а то услышишь — твоя дочь проститутка». Может, вернусь, все осмыслю — отойду, потеплею. А сейчас внутри сломано, смято. Чему я здесь научилась? Разве тут можно научиться добру или милосердию? Или радости?
Вернусь домой, никогда не поеду на юг. Не хватит сил видеть горы. Когда я вижу горы, мне кажется, что сейчас начнется обстрел. Однажды нас обстреливали, а девочка стояла на коленях, плакала и молилась... Интересно, о чем она просила небо? Мы все здесь немножко скрытные, никто до конца не открывается. Каждый пережил какое-то разочарование...
А я все время плачу и молюсь о той книжной московской девочке, которой больше нет...»
(Наташа ОРЛОВА, служащая).
«Я начну не с самого начала. Я начну с того, когда все рухнуло... Ходили на Джелалабад... Стоит у дороги девочка, лет семь. У нее перебита рука, висит, как у разрезанной тряпичной игрушки, на какой-то ниточке... Глаза-маслины неотрывно смотрят на меня... Я соскакиваю с машины, чтобы взять ее на руки и отнести к нашим медсестрам. Она в диком ужасе, как зверек, отскакивает от меня и кричит... - Бежит и кричит, ручонка болтается, вот-вот совсем отлетит... Я тоже бегу и кричу... Догоняю прижимаю к себе, глажу... Она кусается, царапается, вся дрожит... Словно ее какое-то дикое животное схватило, а не человек... И меня, как громом, поражает мысль: она не верит, что я хочу ее спасти, она думает — я хочу ее убить...
Я ехал туда, глаза были, как у всех, огненные: я там кому-то нужен. Я им нужен... Как она от меня убегала... Как дрожала... Как боялась меня... Никогда не забуду...
...Там совсем по-другому чувствовалась Родина. Звали — Союз.
Казалось, за нашей спиной что-то большое и сильное, и оно нас всегда защитит. Но помню: вышли из боя с потерями — убитые, тяжелораненые... Вечером врубили телевизор — отвлечься: что там в Союзе? В Сибири построен новый завод-гигант... Английская королева дала обед в честь высокого гостя...
В Воронеже подростки изнасиловали двух девочек-школьниц от скуки... В Африке принца убили...
Первым не выдержал Саша Бучинский:
— Выключи! Или я расстреляю сейчас телевизор.
После боя по рации докладываешь:
— Запишите: «трехсотых» — пятнадцать, «ноль двадцать первых» — четыре.
«Трехсотые» — убитые, «ноль двадцать первые» — раненые. Глядишь на убитого и думаешь о его матери: я вот знаю, что ее сын погиб, а она еще нет. Может, она в эту минуту сидит на свадьбе. Сказалось ли ей? Еще хуже — упал в речку или пропасть, тело не нашли. Матери сообщают: пропал без вести... Чья это была война? Война матерей. Они воевали. А народ не страдал. Народ не знал. Ему говорили, что мы воюем с «бандами». Стотысячная регулярная армия девять лет не может победить разрозненные кучки «бандитов»? Не дай бог попасть под обстрел нашей артиллерии, когда цель обрабатывают реактивные установки «Град» или «Ураган»... Телеграфные столбы летят... Готов залезть в землю, как дождевой червяк... А у «бандитов» — пулеметы-максимы, которые мы только в кино видели... «Стингеры», японские безоткатки — это уже потом. Приведут пленных — худые, изможденные люди с большими крестьянскими руками... Какие же это бандиты? Это — народ!
Мы там поняли: им это не надо. Если им не надо, то зачём это нам? Проезжаешь мимо брошенных кишлаков... Еще дымок костра вьется, едой пахнет... Идет верблюд и кишки за собой тянет, как будто горбы свои разматывает... Надо дострелить. А сознание все-таки запрограммировано на мирную жизнь: дострелить не можешь... Другой возьмет пальнет и в целого верблюда. А просто так! С охотки, с дури. В Союзе бы за это посадили, а тут — герой: бандитам мстит. Почему восемнадцатилетние — девятнадцатилетние убивают легче, чем, например, тридцатилетние? Им не жалко. После войны я вдруг обнаружил, какие страшные детские сказки. Все время в них кто-то кого-то убивает, баба-Яга вообще в печке жарит, а детям не страшно. Они плачут редко.
У войны — подлые законы: сфотографировался перед тем как идти в рейд, — убили, побрился — убили. Первыми погибали те, кто приезжал нацеленным на героизм, с голубыми глазами. Встречал такого: «Буду героем!» Погиб с ходу. Извините, на операции — тут же лежим, тут же нужду справляем. Солдатская поговорка: лучше топтаться в собственном дерьме, чем самому стать дерьмом на минах. А погибали больше всего в первые месяцы и в последние. В первые месяцы — много любопытства, в последние — сторожевые центры отключаются, наступает отупение: ночью не можешь понять — где я, что я, зачем?
Уже дома. Встреча в Доме офицеров. Вопрос: «Убивали ли вы лично?» Особенно девочкам нравятся кровожадные вопросы. Жизнь вокруг серенькая, щекочут себе нервы.
Был и такой вопрос: «А могли вы не поехать в Афганистан?» Я? Я... У нас один лишь отказался, командир батареи майор Бондаренко:
— Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду.
Первое, что с ним сделали: суд офицерской чести — исключили за трусость! Пройти через это мужскому самолюбию? Петля — на шею, пистолет — к виску. Второе — понизили в должйости, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. В стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Военная косточка, тридцать лет в армии...
Почему мы собираемся? Спасаемся вместе. Но домой возвращаешься один...»
(Анатолий ДЕВЕТЬЯРОВ, майор, пропагандист артполка).
«Сразу себя убедил: «Я все забываю... Я все забываю... У нас в семье — табу на эту тему. Жена там поседела в сорок лет, у дочери были длинные волосы, сейчас носит короткую стрижку. Во время ночных обстрелов Кабула не могли ее добудиться и тянули за косы. А через четыре года меня вдруг понесло... Хочу говорить... И вчера... Зашли случайные гости, не могу себя остановить... Принес альбом... Показывал слайды: зависают над кишлаком вертушки... Кладут на носилки раненого, рядом — его оторванную ногу в кроссовке. Пленные, приговоренные к расстрелу, наивно смотрят в объектив, через десять минут их уже не будет... Оглянулся: мужчины на балконе курят, женщины удалились на кухню. Сидят только их дети. Подростки. Этим любопытно. Не понимаю, что со мной творится? Хочу говорить. Отчего вдруг? Чтобы ничего никогда не забыть...
Вы смотрите на горы снизу — бесконечные, не достать, подниметесь на самолете — внизу перевернутые сфинксы лежат. Понимаете, о чем я? О времени. О расстоянии между событиями. Тогда даже мы, участники, не знали, что это за война. Не путайте меня сегодняшнего со мной вчерашним, с тем, кто в семьдесят девятом был там. Первым! Не делайте из меня клоуна. Да, я этому верил! А в восемьдесят третьем приехал в Москву. Тут жили так, вели себя так, как будто нас там не было. Й войны никакой не было. Я шел по Арбату и останавливал людей:
— Сколько лет идет война в Афганистане?
- Не знаю...
— Сколько лет идет война...
— Не знаю, зачем это вам?
— Сколько лет...
— Кажется, два года...
Что мы все думали тогда? Что? Молчите?! Я тоже молчу. Старая китайская мудрость гласит: «Достоин всяческого презрения охотник, хвастающийся у ног сдохшего льва. И достоин всяческого уважения охотник, хвастающийся у ног поверженного льва».
Понимаете еще что: я там стрелял, и в то же время я уважаю этот народ. Я даже его люблю. Мце нравятся его песни, его молитвы, спокойные и бесконечные, как его горы. Но вот я — буду говорить только о себе — искренне верил, что юрта хуже пятиэтажного дома, что без унитаза нет культуры. И мы забросаем их унитазами, построим каменные дома. И мы привезли им столы для кабинетов, графины для воды и красные скатерти для официальных заседаний, и тысячи портретов Маркса, Энгельса, Ленина. Они висели во всех кабинетах, над головой каждого начальника. Мы привезли им черные «Волги». И наши тракторы, и наших племенных бычков. Тракторы тонули на рисовых полях, бычки дохли в чужом климате. Дехкане не хотели брать землю, которую им дарили, потому что она принадлежит аллаху... Как из космоса, смотрели на нас проломанные черепа мечетей...
Мы никогда не узнаем, как муравей видит мир. Найдите об этом у Энгельса. А у востоковеда Спенсерова: «Афганистан нельзя купить, его можно перекупить». Утром закуриваю сигарету; на пепельнице сидит маленькая, как майский жук, ящерица. Возвращаюсь через два дня: ящерица сидит на пепельнице в той же позе, даже голову еще не повернула. Понял: вот он — Восток. Я десять раз исчезну и воскресну, разобьюсь и поднимусь, а она еще не успеет своей крошечной головки повернуть. По их календарю — тысяча триста шестьдесят пятый год...
Вот я сижу дома, в кресле, возле телевизора. Могу ли я убить человека? Да я мухи не убью! У меня до сих пор живую курицу с базара жена режет. Первые дни, даже месяцы, пули срезают ветки тутовника — ощущение нереальности... Психология боя иная... Бежишь и ловишь цель... Впереди... Боковым зрением... Я не считал, сколько я убил... Но бежал... Ловил цель... Здесь... Там... Живую, движущуюся цель... И сам тоже был целью... Мишенью... Нет, с войны не возвращаются героями... Оттуда нельзя вернуться героем.
За все заплачено. За все нами заплачено... И мы заплатили больше всех. Больше вас.
Вы представляете себе и любите солдата сорок пятого года, которого любила вся Европа. Наивный, простоватый, с широким поясом. Ему ничего не надо. Ему нужна победа и — домой! А этот солдат, который вернулся в ваш подъезд, на вашу улицу, — другой. Этому солдату нужны были джинсы и магнитофон. Еще древние говорили, не будите спящую собаку. Не давайте человеку нечеловеческих испытаний. Он их не выдержит.
Нам ничего не надо, мы все прошли. Выслушайте нас и поймите. А мы привыкли к действию — дать лекарства, дать пенсию, дать квартиру... Это дайте, мы все оплатили дорогой валютой — кровью. Но мы к вам на исповедь пришли... Мы исповедуемся...
Не забудьте только о тайне исповеди...»
(Константин М., военный советник).
«Правду всю расскажет, вам только отчаянный. Абсолютно отчаянный расскажет вам все. Кроме нас, многое никто не знает. Правда слишком страшная, правды не будет. Никто не захочет быть первым, никто не рискнет. Кто расскажет, как перевозили наркотики в гробах? Шубы. Вместо убитых... Кто вам покажет ниточку засушенных человеческих ушей? Их сушили... Боевые трофеи... Хранили в спичечных коробочках... Они скручивались в маленькие листочки... Не может быть? Неловко слушать подобное о славных советских парнях? Выходит, может. Выходит, было. И это тоже правда, от которой никуда не деться не замазать дешевой серебряной краской. А вы думали: поставим памятники, и все...
Вернулся оттуда... Там же все время было маленькое зеркало... А тут большое... Глянул и не узнал себя... Не я, кто-то другой смотрел на меня... С новыми глазами, с новым лицом... Не могу определить, что поменялось, но даже внешне это был другой человек.
Грузят раненых, у одного в животе осколок. «Этот не жилец, по дороге умрет», — услышал от вертолетчиков, которые привезли их с застав. Ошеломило спокойствие, с каким говорили о смерти.
Это, может быть, самое непостижимое там — отношение к смерти. Вот опять, если всю правду... Это невозможно... То, что здесь немыслимо, там буднично. Убивать страшно и неприятно. Но очень скоро начинаешь думать, что в упор убивать страшно и неприятно, а вместе, в массе — азартно, иногда я видел: даже весело. Оружие постоянно при тебе, к нему привыкаешь. Вечером с кровати стреляли из пистолета в лампочку, лень встать, выключить свет. Одуревши в жару, разряжали автомат в воздух, хоть куда-нибудь... Окружаем караван, он сопротивляется, сечем из пулеметов... Приказ: караван расстрелять на уничтожение... Переходим на уничтожение... Над землей стоит дикий рев раненых верблюдов... За это, что ли, нам вручали ордена от благодарного афганского народа?!
Но я не ехал туда убивать...
Не хотел... Как это получилось? Почему афганский народ принял нас не за тех, кто мы там были на самом деле? Бачата стоят в резиновых калошах на босу ногу на морозе, и наши ребята отдают им свои сухпаи. Я это видел своими глазами. Подбегает к машине оборванный мальчишка, он ничего не просит, как остальные, он только смотрит. У меня было в кармане двадцать афгани, я их ему отдал. Он как стал на колени в песок, так и не встал, пока мы не сели в бэтээр, не отъехали. А рядом другое... У мальчишек-водоносов наши патрули отбирали деньги... Что там за деньги? Копейки. Нет, я туда даже туристом не хочу. Никогда не поеду. Я же вам сказал: правда слишком страшная, правды не будет. Она никому не нужна. Ни вам, кто здесь был. Ни нам, кто там был. Вас было больше, вы молчали. А мы там были такими, какими вы нас здесь сделали. Дети наши вырастут и будут скрывать, что мы там были.
Я вспоминаю один. Выпью. Посижу. Люблю песни афганские послушать. Но один... Это было... Эти странички... Хотя они и замаранные... Никуда от них не уйти... Собираются вместе молодые... Они обозленные, потому что никому здесь не нужны. Им трудно себя найти, обрести заново какие-то моральные ценности. Один мне признался: «Если бы я знал, что мне ничего не будет, мог бы человека убить. Просто так. Ни за что. Мне не жалко». Был Афганистан, теперь его нет. Не будешь всю жизнь молиться или каяться... Я жениться хочу... Сына хочу... Чем быстрее мы замолчим, тем лучше для всех. Кому эта правда нужна? Обывателю?! - Чтобы он плюнул нам в душу: «Ах, сволочи, там убивали, грабили, а здесь им льготы». И мы одни останемся виноватые. Все, что пережили, будет зря. Зачем-то же все это было? Зачем?
В Москве на вокзале пошел в туалет. Смотрю: туалет кооперативный. Сидит парень, рассчитывает. Над головой у него вывеска: «Для детей до семи лет, инвалидов и участников Великой Отечественной войны, воинов-интернационалистов — вход бесплатный».
Я опешил:
— Это ты сам сообразил?
Он с гордостью:
— Да, сам. Предъяви документ и проходи.
— У меня отец всю войну прошел, и я два года чужой песок глотал, чтобы у вас помочиться бесплатно?
Такой ненависти, как к этому парню, у меня в Афгана ни к кому не было,.. Решил нам заплатить...»
(Владимир АГАПОВ, старший лейтенант, начальник расчета).
«...Уехал в Афганистан со своей собакой Чарой. Крикнешь: «Умри!» — и она падает. «Закрой глаза» — и она лапами закрывает морду и глаза. Если мне не по себе, сильно расстроен, она садилась рядом и плакала. Первые дни я немел от восторга, что я там. С детства тяжело болел, в армию меня не брали. Но как это парень не служил в армии? Стыдно. Будут смеяться. Армия — школа жизни, она делает мужчин. Добился. Попал в армию. Начал писать рапорты, чтобы послали в Афганистан....Там казалось: вернусь домой — это будет радость. Все переделаю в своей жизни, переменю. Многие возвращаются, разводятся, наново женятся, уезжают куда-нибудь. Кто в Сибирь строить нефтепроводы, кто в Чернобыль, кто в пожарники. Туда, где риск. Уже нельзя удовлетвориться существованием вместо жизни. Я там видел, как выкапывают на рисовых полях железо и человеческие кости. Я видел оранжевую ледовую корку на застывшем лице убитого. Да, почему-то оранжевую. Видел дружбу, трусость. А то, что мы сделали, это было нужно. Вы, пожалуйста, никогда не трогайте этого. Много сейчас умников здесь. Почему же никто не положил партбилет, никто пулю себе в лоб не пустил, когда мы были там?
Приехал, мать, как маленького, раздела, всего ощупала: «Целенький, родненький». Сверху целенький, а внутри горит. В моей комнате те же книги, фото, магнитофон, гитара. А я другой... Через парк пройти не могу — оглядываюсь. В кафе официант станем за спиной: «Заказывайте». А я готов вскочить и убежать, не могу, чтобы у меня кто-то за спиной стоял. Увидишь гада, одна мысль: «Расстрелять его надо». На войне приходилось делать прямо противоположное тому, чему нас учили в мирной жизни. А в мирной жизни надо было забыть все навыки, приобретенные на войне. Я стреляю отлично, прицельно метаю гранаты. Зачем мне это здесь?
Ходил в военкомат, просился назад, в Афганистан. Не взяли, сказали: «Война скоро, кончится». Вернутся такие же, как и я. Нас будет больше.
Утром просыпаешься и рад, что не помнишь снов. Я никому свои сны не рассказываю. Но остается, существует даже то, что не смог рассказать, не захотел...
Как будто я сплю и вижу большое море людей. Все возле нашего дома. Я оглядываюсь, мне тесно, но почему-то я не могу встать. Тут до меня доходит, что я лежу в гробу, гроб деревянный. Помню это хорошо. Но я живой, помню, что я живой, но я лежу в гробу. Открываются ворота, все выходят на дорогу и меня выносят на дорогу. Толпы народа, у всех на лицах горе и еще какой-то тайный восторг, мне непонятный. Что случилось? Почему я в гробу? Вдруг, процессия остановилась, я услышал, как кто-то сказал? «Дайте молоток». Тут меня пробила мысль — я вижу сон. Опять кто-то повторяет: «Дайте молоток». Оно как наяву и как во сне. И третий раз кто-то сказал: «Подайте молоток». Я услышал, как хлопнула крышка, застучал молоток, один гвоздь попал мне в палец. Я начал бить головой в крышку, ногами. Раз — и крышка сорвалась, упала. Люди смотрят, я поднимаюсь, поднялся до пояса. Мне хочется кричать: больно, зачем вы меня заколачиваете гвоздями, мне там нечем дышать. Они плачут, но мне ничего не говорят. Все, как немые. И я не знаю, как мне заговорить с ними так, чтобы они услышали. Мне кажется, что я кричу, а губы мои сжаты, не могу их раскрыть. Тогда я лег назад в гроб и лежу. Лежу и думаю: они хотят, чтобы я умер, может, я действительно умер и надо молчать. Кто-то опять говорит: «Дайте мне молоток»...*.
(Тарас КЕЦМУР, рядовой).
Фото В. НЕКРАСОВА.
«Комсомольская правда», 15.02.1990
Statistics: 16
Последнее слово— прокурору
С прокурором г. Москвы Г.С.Пономаревым беседует обозреватель «Литерагурной газеты» Александр Борин.